Рассказ от Avensis:
— Я пойду, а то она ругаться начнет.
— Мама…
— Сейчас я вернусь.
Объятия разорвались. Чумочка встала и пошла к двери. Тысячи невидимых рук бросились за ней, но понуро вернулись к груди, бессильные заменить две настоящих. Я знал, что мама скоро уйдет и обнять ее я уже не смогу. Но мама выглянула в коридор, быстро вернулась ко мне, прижала и зашептала в ухо:
— Не грусти, сыночка. Скоро дядя Толя получит хорошую работу, у нас будут деньги, и я смогу тебя забрать. Мы давно хотим, но нам вдвоем сейчас совсем жить не на что, как мы втроем будем? Обязательно заберу тебя! И поговорим тогда, и поиграем, и все, что захочешь. Все время вместе будем, обещаю тебе. Ну, не куксись, кисеныш. Что ты, как маленький совсем? Я же здесь еще. Сейчас приду к тебе опять.
— Ты идешь или нет? — снова крикнула бабушка.
— Сейчас вернусь, здесь с тобой рядом поем, — пообещала Чумочка и вышла из комнаты.
Я остался один на диване. Во всем, что прошептала мне мама, важны были только слова «я приду к тебе, кисеныш», остальное было продолжением сказки. Этого не могло быть на самом деле. Мама не могла меня забрать, счастье не могло стать жизнью, и жизнь никогда не позволила бы счастью заводить свои правила. Она устанавливала свои, и только им я мог подчиняться, подстраиваясь, чтобы любить маму, ничего не нарушая.
— Сейчас она вернется, скажи, что тебе неинтересно сказки какие то слушать про петушка…— зашептала бабушка, появившись в комнате вскоре после того, как из нее вышла мама. — Пусть она сама в говнах ходит, что она за дурачка тебя держит. Скажи, что тебя техника интересует, наука. Имей достоинство, не опускайся до кретинизма. Будешь достойным человеком, все тебе будет — и магнитофон, и все что захочешь. А будешь, как недоросль, байки дешевые слушать, будет к тебе и отношение такое…
— Что ж ты ребенка против меня настраиваешь? — осуждающе сказала мама, войдя в комнату с тарелкой творога. — Что ж ты покупаешь его? Он слушал, у него глаза загорелись. Как он может сказать, что ему неинтересно было? Зачем ты так? Иезуитка ты!
— Никто его не покупает! Зачем ему мать, которая припрется раз в месяц да еще сожрет то, что ему куплено? Чтоб тебе этот творог комом в горле встал! Даже волчица у сына своего куска не отнимет!
— Спасибо, мам, я наелась…— сказала мама, поставив тарелку с творогом на стол.
— Ох, какие мы гордые! Жанна Д'Арк пятнистая, держите меня! Что ж ты, такая гордая, прислугой нерасписанной в своей квартире ходишь? Знаю почему, боишься, что распишешься, а он тебя коленом под зад да в разменянную квартиру помоложе приведет, не такую высохшую. А он так и сделает! У него уж и на примете есть одна. Я видела!
— Кого ты видела?
— Увидишь, когда приведет.
— Баба, нос заложило, — сказал я, дергая бабушку за руку. — Закапай что нибудь.
— Будешь одна, никому не нужная, без мужа, без детей — поймешь, каково мне пришлось всю жизнь в одиночестве задыхаться, — продолжала бабушка, не обращая на меня внимания. — Все отдавала! Внутренности вынимала — нате, ешьте! Хоть бы капля сочувствия мелькнула! Как должное хапали!
— Про мужа не знаю, а в ребенке ты мне не отказывай! Хоть он и с тобой живет, хоть ты его и настраиваешь, а он все равно мой!
— Нет у тебя ребенка! Променяла! У тебя карлик есть, его бди! Это мой ребенок, я его муками выстрадала!
— Что ж ты муками своими руки себе так развязываешь?
— Что, сволочь?! Что я муками своими делаю?! — крикнула бабушка и схватила с буфета деревянного фокстерьера.
Я бросился к ней и, плача от ужаса, стал загораживать маму. Один раз подобное уже было, и я не помнил чего либо страшнее. Страх застилал мне глаза. Я видел только острый угол подставки и хотел одного — чтобы тяжелая деревянная собака осталась на месте.
— Баба, не надо! Не надо!
— Уйди, гнида, не путайся под ногами!
— Ненормальная, что ты делаешь?! — крикнула мама, убегая от бабушки за стол. — Поставь собаку!
— Не бойся, поставлю, — презрительно сказала бабушка, устанавливая фокстерьера на прежнее место и смахивая с него рукавом пыль. — Отцу подарили, я о такую курву марать не стану. Да ты и не курва даже, ты вообще не женщина. Чтоб твои органы собакам выбросили за то, что ты ребенка родить посмела.
— За что ж ты ненавидишь меня так? — спросила мама, и по щекам ее потекли слезы. — За что ж при сыне меня так топчешь? Все забрала! Вещи забрала, сына забрала, так ты и любовь его забрать хочешь? Сашенька! — схватила вдруг мама с вешалки мое пальто. — Пойдем со мной! Пойдем, я тебя забираю…
— Оставь пальто, сука, не тобой куплено! —крикнула бабушка и снова взяла фокстерьера. — Только подойди к нему! Мама отшатнулась.
— Ха, — сказал я и посмотрел на бабушку. — Да я бы и не пошел с ней. Я сам хочу с тобой жить. Мне тут лучше.
— Все отняла! Все отняла! — в голос зарыдала мама и, отбросив мое пальто, кинулась к своей куртке.
— Давай, давай, катись отсюда! —.говорила бабушка, пока она одевалась. — И приходить больше не смей. Иди карлику яйца потные вылизывать, пока он тебя терпит! Недолго уже!
Мама открыла дверь и с громким плачем бросилась вниз по лестнице. Бабушка распахнула балкон, схватила стоявшую под столом кастрюлю и с криком: «На, Оленька, ты есть просила!» вылила ее содержимое вниз.
— Хорошо я ее приделала! — сообщила она, закрывая балконную дверь.
— Попала?
— Стоит, вермишель с плеча стряхивает.
Я засмеялся. Праздник кончился, началась жизнь. Я не мог больше любить свою Чумочку. Я мог любить только свои тайные мелочи, а счастьем должен был пренебрегать.
— А это что за дерьмо она тут оставила? — спросила бабушка, глядя на диван.
— Это… «Блошки», — испуганно ответил я.
— Блошки!!! Ну ка дай сюда!
Схватив тарелочку и кружочки, бабушка понесла их из комнаты.
— Отдай! Куда ты их? Отдай!
— Блошки! Я лекарства по пятьдесят рублей покупаю, а она блошки приносит? Чтоб у нее блошки прыгали по телу до самой смерти!
Бабушка принесла «Блошки» на кухню и открыла мусоропровод.
— Не надо! — кричал я, хватая ее за руки. — Не надо, оставь! Это мама подарила!
— Мама! Я тебе жизнь дарю свою, а таких блошек могу купить сто и все переломать на голове! Убери руки!
— Не надо! Не надо, пожалуйста! Это мама… Зацокали по дну ковша пластмассовые кружочки, звякнула тарелочка. Ковш, рявкнув заржавленными петлями, закрылся.
— Что ты сделала?! — закричал я, заливаясь слезами, и бросился в спальню, на кровать. — Что ты сделала?!
— Что плачешь из за дерьма копеечного?! Мужчиной будь! У тебя магнитофон есть, он подороже будет! Будешь реветь, заберу, больше не получишь!
— Что ты сделала?! — плакал я. Как ты могла?! Никогда… Сволочь ты! Сволочь!..
На следующий день я сидел на кровати и разглядывал пластмассовый кружочек, который случайно нашел около мусоропровода. Дома никого не было, и я мог глядеть на него сколько угодно. Отчего то мне захотелось плакать, и, чтобы стало грустнее, я решил сделать то, что всегда раньше считал глупым.
— А подарок твой она выбросила, — пожаловался я кружочку. Звук собственного голоса в пустой комнате послышался мне таким жалобным, что слезы не замедлили появиться. — Где ты теперь? Сколько тебя еще ждать…— говорил я, и с каждым словом из глаз выкатывались новые капли.
Вдруг раздался звонок в дверь. Я вздрогнул. Бабушка предупреждала, что, если я останусь один и будут звонить, я должен затаиться и сидеть тихо, потому что Рудик хочет ограбить квартиру и ждет, когда дома никого, кроме меня, не будет. Так вот он пришел! Я испуганно сжался. Глаза зачесались от высохших мигом слез, но я боялся поднять руку, чтобы протереть их. Тихо. Может, все? Звонок повторился. Повторился еще раз и залился настойчивым трезвоном, от которого заметалось все внутри. В груди похолодело. Казалось, если я буду сидеть тихо и ничего не делать, Рудик выломает дверь этими требовательными звонками и доберется до меня неподвижного еще скорее. Замирая от страха, я встал и прокрался в коридор. Звонок разрывался у меня над головой. Рудик не верил, что меня нет дома! Он знал, что я один!
— Кто там? — спросил я дрожащим голосом, ожидая, что сейчас буркнет Рудиков бас, и тогда я с криком брошусь от двери.
— Я, послышался голос моей Чумочки. Открывай быстрее!
— Мама?!
Я не задумываясь открыл дверь. Чумочка вошла и, даже не обняв меня, торопливо сняла с крючка мое пальто.
— Собирайся скорее, пойдем со мной.
— Куда?
— Ко мне. Жить. Я тебя забираю.
— Как?
— Останешься у меня насовсем. Одевайся.
Не знаю почему, но в одну секунду я поверил, что это правда. Это было преступлением. Неслыханным преступлением, но, может быть, из за пережитого только что страха я не думал, что же мы с мамой творим, и чувствовал только ослепляющее ликование.
— Давай скорее, бабушка в магазине, сейчас придет. Что ты с собой берешь?
— Вот! — показал я свою коробку, которую успел уже вытащить из за тумбочки и в которую спрятал прилипшую к вспотевшей ладони блошку.
— Все?
— Все.
— Шарф надевай, метель на улице! Где он у тебя?
— Не знаю.
— Ищи скорей.
Чувствуя себя грабителем, который мечется по дому, куда вот вот вернутся хозяева, я бросился на поиски шарфа. Его нигде не было.
— Ладно, я тебе свой отдам. Замотай лучше, ты же простужен. Пошли.
Мы с мамой захлопнули дверь и сели в лифт.
«Успели! Успели!» — билась мысль, когда мы вышли из подъезда и, пряча лица в воротники от густой холодной метели, пошли к метро.
«Успели!» — ликовал я, когда мама дала мне высыпавшиеся из разменного автомата пятаки.
«Успели…» — думал я устало, когда мы вошли в ее квартиру.
Казалось, я должен был бы радоваться, суетиться, получив в свое распоряжение столько чудесных минут, или, наоборот, неспешно располагаться, зная, что смогу теперь говорить с мамой сколько захочется, но я сел в кресло, и все стало мне безразлично. Мне казалось, что время остановилось и я нахожусь в каком то странном месте, где дальше вытянутой руки ничего не существует. Есть кресло, есть стена, с которой удивленно смотрит на меня вырезанная из черной бумаги глазастая клякса, и ничего больше. А вот еще появилась мама… Она улыбается, но как то странно, как будто извиняется, что привела меня в такой ограниченный мир. Только теперь я понял, что мы с ней совершили. Мы не просто ушли без спросу из дома. Мы что то сломали, и без этого, наверное, нельзя будет жить. Как я буду есть, спать, где гулять? У меня нет больше железной дороги, машинок, МАДИ, Борьки… Есть коробка с мелочами, она лежит в кармане пальто, но зачем открывать ее, если мама сидит рядом? И где теперь бабушка? Ее тоже больше нет?
Я встал с кресла и прижался к маме, чтобы вознаградить себя за все потери счастьем, минуты которого не надо теперь считать, и с ужасом почувствовал; что счастья нет тоже. Я убежал от жизни, но она осталась внутри и не давала счастью занять свое место. А прежнего места у счастья уже не было. Невидимые руки хотели обнять маму, чтобы больше не отпускать, хотели успокоиться свершившимся раз и навсегда ожиданием — и не могли, зная, что почему то не имеют на это пока права. Я тревожно подумал, что надо скорее вернуть все обратно, и понял, что тогда это право вовсе уйдет от них навсегда. Мне стало жарко. Я уткнулся маме в плечо и закрыл глаза. В темноте замелькали красные пятна.
— Да у тебя температура, — сказала мама и, взяв меня на руки, опустила в теплую воду. Я поплыл. По красному небу над моей головой носились черные птицы. Крылья у них были бесформенные, словно тряпки. Я нырнул и стал спускаться вдоль отвесной белой стены…
Мама укрыла меня в кровати одеялом и, притворив дверь, вышла из комнаты, когда в квартиру вошел Толя.
— Я все сделала, как ты сказал, — волнуясь, сообщила ему мама. — Мать в магазин пошла, я его увела.
— Где он?
— Лежит, разболелся совсем. Метель на улице, он и так простужен был… Толя, что я наделала! Мать меня уничтожит!
— Он будет с нами, мы это вчера решили. Скандал будет, и не один, но поддаваться не смей. Хватит ребенка калечить. Ты его мать. Почему он должен с сумасшедшими стариками жить?
— Она опять его отнимет. Она придет, я сдамся. Это мы повод придумывали, что денег у нас нет, что пока не расписаны… А я боюсь ее! Я только сейчас поняла, как боюсь! Забирала его, будто крала что то. Такое чувство, что это не мой ребенок, а чужая вещь, которую мне и трогать запрещено. Она придет, я с ней не справлюсь. Она все, что захочет, со мной сделает… Толечка, не уходи никуда хотя бы первые дни! Будь рядом!
— Я не только не уйду, я считаю, что и говорить с ними я должен. На тебя они влияют, а я им скажу все, как мы решили. То, что мы расписываемся, им все равно, но теперь я хоть говорить могу. Какие у сожителя права заявлять деду с бабкой, что внук с ними больше не живет?
— А я тоже прав не чувствую! Я будто преступление совершила и кары жду. Они меня опять растопчут! Вырвут его, как тогда, пихнут в грудь — и все. А я и слова против не скажу, пойду только слезы глотать…
— Подумай еще раз и скажи мне одно — ты решила насовсем его взять и отстаивать или думаешь, как получится? Если не решила до конца, лучше вези обратно прямо сейчас.
— Да он болен совсем, как я его повезу?
— Значит, не решила… Тогда и говорить нечего. Отдашь, когда поправится, и все. Но скоро он не только бабушке будет говорить, что маму не любит, но и тебе тоже.
— Как?
— Так. Он вчера почти что это сказал.
Я спускался все глубже и глубже. Гладкая стена тянулась куда хватало глаз, и я боялся, что ничего не найду. Где же это? Должно быть здесь… Нет, опять ничего. Никогда, никогда не найду я теперь ту дверь! Откуда то сверху донесся звонок. Я поспешил на поверхность, вынырнул под красное небо и услышал его совсем рядом. Но черные птицы шумели крыльями, задевали ими по глазам и мешали понять, что это. Звонок слышался прямо передо мной. Я моргнул. Птицы испуганно разлетелись, красное небо лопнуло, и я увидел дверь. Но это не та дверь… Та должна быть в белой стене, а здесь стена голубая, и на ней черное с отростками пятно. Но я слышу голос мамы… Она сказала, что решилась. А другой голос ответил, что будет тогда говорить. Кто это? Рудик? Звонки прекращаются. Рудик говорит: «Здравствуйте, Нина Антоновна». Видение двери растворяется в красном небе. Снова слетаются черные птицы. «Он останется у нас, это решено», — доносится из за шума крыльев голос Рудика, и я опять ныряю на поиски двери, которая мне так нужна…
— Здравствуйте, Семен Михайлович, — говорил Толя по телефону. — Так мы с Олей решили. Не по хулигански, а потому что иначе нельзя было. А как иначе? И я тоже не знаю. Какие лекарства? Ну, Оля же не знала про них. Гомеопатия? Сейчас прямо? Это необходимо? Хорошо. Всего доброго.
— Куда ты?
— Отец твой просил за гомеопатией приехать. По телефону скандал выслушали, еще один лично, и, надеюсь, все на сегодня. Вообще он был достаточно спокоен. Может, поговорю с ним наедине, объясню все. Саша проснется, предупреди его про меня. А то до сих пор ведь, наверное, думает, что я злодей и за голову его тогда поднял, а не за плечи.
Мама закрыла за Толей дверь, достала из тумбочки банку тигровой мази и стала растирать мне спину.
В розовой, наполненной светом красного неба глубине я шарил по ровной гладкой стене. Вода стала горячее, и плавать было жарко. Я чувствовал, что долго не выдержу. Стена нескончаемо тянулась вдаль, вниз и вверх, и я понимал, что ничего не найду.
«Может быть, дверь откроется в любом месте?» — подумал я и закричал:
— Мама! Открой! Открой! — кричал я, ударяя в стену кулаками и всем телом. — Я хочу с тобой жить! Я только тебя люблю! Только тебя! Открой!
Дверь открылась… Круглый туннель возник передо мной в стене, и я поплыл по нему, петляя многочисленными поворотами. Я повернул еще раз и в ужасе замер. В темно красных сумерках неподвижно висел огромный черный осьминог. В щупальцах его было зажато по свече, и он медленно кружил ими перед собой, в упор глядя на меня круглыми злыми глазами. Осьминог не нападал, но немое кружение свечей было страшнее нападения. В нем пряталась угроза, от которой нельзя было укрыться, как от колдовства. А может, это и было колдовство? Я развернулся и изо всех сил поплыл назад к двери. Осьминог пустился за мной. Туннель ушел вниз глубоким колодцем, и воск со свечей потек прямо мне на спину. Я выгнулся от нестерпимого жжения, но выплыл из туннеля и, схватив дверь за ручку, потянул на себя, чтобы закрыть. Тут я увидел, что ко мне плывет бабушка. Она сунула руку в карман, и навстречу мне зазмеилось что то длинное.
— Ну что, предатель, шарфик то забыл, — сказала бабушка. — Я принесла. Принесла и удавлю им…
Я закричал, бросился обратно в туннель и захлопнул дверь. Бабушка стала звонить.
— Кто там? — спросил кто то маминым голосом.
— Я, сволочь! — ответила бабушка.
— Что ты хочешь?
— Открой немедленно!
Я бросился прочь обратно по туннелю и неожиданно выплыл на поверхность. Черные птицы носились вокруг меня, и за шумом их крыльев слышался бабушкин голос!
— Такая сука, что выдумала! Увела… О ой, что сделала с ним! По метели через всю Москву… Насквозь простужен, как поднять его теперь! Саша! Сашенька… Чем ты его намазала?! Чем ты намазала его, сволочь?! Чтоб тебе печень тигровой мазью вымазали! Там салицил, у него же аллергия! Будь ты проклята! Будь ты каждым проклята, кто тебя увидит! Будь ты каждым кустом проклята, каждым камнем! Где пальто его? Отец в машине сидит ждет!
Черные птицы слетелись в плотные, стаи и бросились на меня. Я отбивался, но они хватали меня клювами за руки, за шею, переворачивали и говорили бабушкиным голосом:
— Привстань, любонька. Привстань, деда ждет нас. Протяни руку в рукавчик. Помоги, сука, видишь, он шевельнуться не может? Что сделала с ним? Чтоб тебя за это, мразь, дугой выкрутило! Помоги, сказала, что стоишь?!
Черные птицы бросились мне на голову, залепили лицо. Я схватился руками за глаза, разорвал пелену шумящих крыльев и увидел бабушку. Она натягивала на меня вязаный шлем. Мама, плача, застегивала на мне пальто.
— Сашенька, идти можешь, солнышко? — спросила бабушка. — Только вниз спустимся, там деда нас на машинке повезет. Что сделала с тобой курва эта?.. Что ж ты пошел, дурачок, за ней?
Шлем налез мне на глаза, но птицы стащили его и снова закружились надо мной. Я нырнул и решил спрятаться от них в туннеле.
— Поможешь снести его, видишь, он идти не может! — слышал я бабушкин голос, уплывая в глубь жаркой розовой воды. — И больше, сука, не увидишь! Карлик твой прокатится вернется, плодите с ним уродов себе, а к этому ребенку близко больше не подойдешь! Бери, сволочь, под другую руку, пошли вниз! Что?! Что ты сказала?! Да я с тобой, знаешь, что сделаю…
— Люди, помогите! — прорвался откуда то мамин крик.
— Боишься?! Правильно боишься! Думала, я только кричать способна? Голову проломлю сейчас лампой этой! Я душевнобольная, меня оправдают. А совесть чиста будет, сама родила, сама и гроб заколочу. Пошла отсюда! Сама донесу. Хватит сил и на мощи его, и на тебя еще, гниду, останется.
Я подплыл к отверстию туннеля и хотел в нем спрятаться, но почувствовал, как что то обхватило меня под мышками. Я обернулся. Это был осьминог.
— Лифт вызывай, видишь, руки заняты? — сказал осьминог бабушкиным голосом и, обвив меня щупальцами за грудь, потащил прочь от стены. Сопротивляться было невозможно. Спасительное отверстие туннеля понеслось от меня, уменьшаясь до размеров точки, и вдруг вспыхнуло ярким красным огнем на серой стене. Стена раздвинулась створками, из за которых хлынул желтый свет, а вдалеке я увидел себя в пальто и в красном шлеме на руках у бабушки. Зеркало… Лифт…
— Потерпи, кутенька, скоро дома будем, — прошептала бабушка мне на ухо и, повернувшись, сказала:
— И запомни: ни звонить, ни приходить больше не смей. Нет у тебя ребенка! Ты не думай, что, если он пошел за тобой, ты ему нужна. Я то знаю, как он к тебе относится. Он тебе сам скажет, дай только поправиться… Ты что делаешь, сволочь?! — закричала бабушка вдруг.
Зеркало и желтый свет закрылись створками, и осьминог в темноте стал крутить меняв разные стороны. Красный огонек прыгал перед глазами, но вот он исчез, и я понял, что теперь целиком во власти тянущих меня щупалец.
— Пусти! Пусти, убью! — кричала где то в темноте бабушка.
— А убивай, мне терять нечего!
Хватка осьминога вдруг ослабла, я почувствовал, что лечу.
— Упал! Упал, Господи! — слышал я далекие крики. — Ты что делаешь? Посмотри, что с ребенком твоим! Психопатка, ты что мать в грудь толкаешь? Ах ты, сволочь! Смотри ка, сильная! Психопатки все сильные! Ребенок! Ребенок на полу лежит! Ах ты, отродье… Чтоб тебе отсохла рука эта! Справилась, сволочь, со старухой больной? Ну сейчас я отца приведу! Попробуй только дверь не открыть! С милицией выломаем! Ребенка подними, лежит на камнях холодных…
Мама взяла меня на руки и отнесла в квартиру. Она положила меня на кровать, сняла с меня пальто и шлем, укрыла одеялом. Я остался в спокойной темноте и заснул.
— Ну, сволочь, сейчас будет тебе, — говорила бабушка под дверью маминой квартиры. — Отец за топором пошел, сейчас дверь будем ломать. Выломаем, я тебе этим же топором голову раскрою! Открой лучше сама по хорошему! У отца и в милиции знакомые есть, и в прокуратуре. Карлика твоего в двадцать четыре часа выселят, не думай, что прописать успеешь. По суду ребенка отдашь, если так не хочешь. Отец уже на усыновление подал. А тебя прав родительских лишат. Отец сказал, что и машину свою не пожалеет ради этого, перепишет на кого надо. Что молчишь? Слышишь, что говорю? Открой дверь… Затихла, курва? Я знаю, что слышишь меня. Ну так слушай внимательно. Я в суд не буду обращаться. Я тебе хуже сделаю. Мои проклятия страшные, ничего, кроме несчастий, не увидишь, если прокляну. Бог видел, как ты со мной обошлась, он даст этому свершиться. На коленях потом приползешь прощения молить, поздно будет. — Бабушка прижалась губами к замочной скважине. — Открой дверь, сволочь, или прокляну проклятием страшным. Локти до кости сгрызешь потом за свое упрямство. Открой дверь, или свершится проклятие!
Мама, обхватив голову, сидела на кровати, где я лежал, и не двигалась.
— Открой, Оля, не ссорься со мной. Тебе все равно лечить его, а у меня все анализы, все выписки. Без них за него ни один врач не возьмется. Не буду зла на тебя держать, заберу назад все слова свои, пусть у тебя живет. Но, раз такая обуза на наших плечах, давай вместе тянуть! Денег нет у тебя, а у отца пенсия большая, и работает он. Сейчас еще за концерты получит. Все тебе будет: и деньги, и продукты, и вещи ему любые. У тебя же, кроме пальто этого, нет ничего, все у меня осталось. Во что ты его одевать будешь? И учебники его у меня, и игрушки. Давай по хорошему. Будешь человеком, буду тебе помогать, пока ноги ходят. А будешь курвой, сама с ним будешь барахтаться. А чтоб ты и захлебнулась, раз такая сволочь!.. Оля, открой, я только посмотрю, как он. Не буду забирать его, куда его больного везти? И отец уехал, не стал ждать меня. Правда, уехал. Послал к черту, поехал домой. Как всегда. Открой дверь, детка, нельзя же, чтоб ребенок без помощи столько был. Сейчас Галине Сергеевне позвоню, врачу его. Она приедет, банки поставит. Что ты, своему же ребенку погибели хочешь?! Вот сволочь, и ребенка сгноить готова, лишь бы мать не пустить! Что ж тебе, упрямство дороже сына? Открой дверь! Откро… ой! Ой! Ах… Ах а ах… — Бабушка сползла по двери на пол. — Довела… Довела, сволочь, голову схватило. А ах… Не вижу ничего. Так и инсульт шарахнет. Где же нитроглицерин мой?.. Нету! Нет нитроглицерина! Ах… Погибаю! Врача… «Скорую» вызови… Инсульт! Ах… Нитроглицерин дай мне… Сволочь, что ж ты мать под дверью подыхать оставляешь?.. Не вижу ничего… Врача… Мать погибает, выйди хоть попрощайся с ней…
Вот ведь мразь воспитала, бросила мать под дверью, как собаку. Ну тебе Бог сделает за это! Сама в старости к сыну своему приползешь, а он тебя на порог не пустит. Он такой! Он мне говорил, как к тебе относится. Это ты придешь, он тебе на шею виснет, а только ты за порог, так он тебя с любой грязью смешать готов. Пусть у тебя остается, мне такой предатель двуличный даром в доме не нужен. Пусти только, проверю, как он, чтоб совесть чиста была. Что ж я из за тебя перед Богом вину нести должна?..
Господи, за что ж такая судьба мне? — заплакала бабушка. — За что милосердия мне на троих послал? За что, за милосердие, тобой же посланное, такие муки шлешь? Всю жизнь дочери отдавала! Болела она желтухой, последние вещи снимала с себя, чтоб лимонами ее отпаивать. Платье ей на выпускной надо было, пальто свое продала, две зимы в рубище ходила. Кричала на нее, так ведь от отчаяния! Доченька, сжалься над матерью своей, не рви ей душу виной перед ребенком твоим. Вон он кашляет как! А у меня лекарство с собой! Сейчас бы дала ему да поехала домой. И он бы спал спокойно, и я бы уснула с чистой совестью. Уснула, да хоть бы и не проснулась больше…
Пусти, Оленька, что ж я выть должна под дверью? Тебе слезы мои приятны, да? Отплатить мне хочешь? Ну прости меня. Больная мать у тебя, что ж топтать ее за это? Топтать каждый может, а ты прости. Покажи, что величие есть в тебе. Боишься, опять кричать начну? Не буду… Простишь, буду знать, что недостойна голос на тебя повысить. Ноги тебе целовать буду за такое прощение! Грязная дверь у тебя какая… Слезами своими умою ее. Весь порог оботру губами своими, если буду знать, что тут доченька живет, которая матери своей все грехи простила. Открой дверь, докажи, что ты не подстилка, а женщина с величием в душе. Буду спокойна, что ребенок достоин такой матери, уйду с миром. Открой, что ж так дешевкой и останешься?.. Слышишь меня? Ответь хотя бы! Ах, сволочь, ничего слышать не хочешь!
Оля, Оленька… Открой дверь! Нет у меня лекарства никакого, но я хоть рядом буду, руку ему на лобик положу. Пусть он у тебя будет, но рядом то быть позволь! Что ж ты душу мою заперла от меня?! Открой, сволочь, не убивай! Будь ты проклята! Чтоб ты ничего не видела, кроме горя черного! Чтоб тебя все предали, на всю жизнь оставшуюся одну оставили! Открои дверь!
Пусти к нему…— Бабушка стала колотить в дверь ногами. — Закрыла, чтоб тебя плитой закрыли могильной! Проклинаю тебя! Проклинаю и буду проклинать! Змеей вьюсь, чтоб ты дверь эту открыла, так ты ж ею сердце перещемила мне! Не надо мне прощения твоего, сволочь, но боль мою пойми! Пойми, что лучше б мне в детстве умереть, чем всю жизнь без любви прожить. Всю жизнь другим себя отдавала, заслужить надеялась! Сама любила как исступленная, от меня как от чумной бежали, плевками отплевывались! Что ты, что отец, что твой калека несчастный. Алешенька любил меня, так он крохой из жизни ушел. Какая у крохи любовь? А чтоб так, как тебя, за всю жизнь не было! Думаешь, не вижу, кого он из нас любит? Хоть бы раз взглянул на меня, как на тебя смотрит. Хоть бы раз меня так обнял. Не будет мне такого, не суждено! А как смириться с этим, когда сама его люблю до обморока! Он скажет «бабонька», у меня внутри так и оборвется что то слезой горячей радостной. Грудь ему от порошка моего отпустит, он посмотрит с облегчением, а я и рада за любовь принять это. Пусть хоть так, другого все равно не будет. Пойми же, что всей жизни голод за шаг до смерти коркой давлюсь утоляю! Так ты и этот кусок черствый отбираешь! Будь ты проклята за это! Оля… Оленька! Отдай мне его! Я умру, все равно он к тебе вернется. А пока будешь приходить к нему, сколько хочешь. Кричать буду — внимания не обращай. Проклинать буду— ну потерпи мать сумасшедшую, пока жива. Она сама уйдет, не гони ее в могилу раньше срока. Он последняя любовь моя, задыхаюсь без него. Уродлива я в этой любви, но какая ни есть, а пусть поживу еще. Пусть еще будет воздух мне. Пусть еще взглянет он на меня разок с облегчением, может, «бабонька» еще скажет… Открой мне. Пусти к нему…
Мама стояла у двери. Она взялась за замок и стала открывать.
— Нина Антоновна, что вы нам тут концерты устраиваете? — послышался голос Толи. — Саша остается с нами, это решено, а вас Семен Михайлович дома ждет. Что вы с нами делаете? Меня выманиваете, как мальчика, его дверь ломать просите. Езжайте ка домой, вам тут не подмостки. Хватит с нас Анны Карениной на сегодня.
— Сговорились! Сговорились с предателем! Знала, что до конца предает! Чувствовала! Будьте вы прокляты все! Будьте прокляты во веки веков за то, что сделали со мной! Чтоб вам вся любовь, какая в мире есть, досталась и чтоб вы потеряли ее, как у меня отняли! Чтоб вам за этот день вся жизнь из таких дней состояла! Будьте прокляты! Навеки прокляты будьте! Будьте прокляты!.. — Продолжая кричать и плакать, бабушка уехала вниз на лифте. Толя вошел в квартиру.
…Я проснулся среди ночи, увидел, что лежу в темной комнате, и почувствовал, как меня гладят по голове. Гладила мама. Я сразу понял это — бабушка не могла гладить так приятно. И еще я понял, что, пока спал, мое ожидание свершилось. Я был уверен, что навсегда остался у мамы и никогда не вернусь больше к бабушке. Неужели теперь я буду засыпать, зная, что мама рядом, и просыпаться, встречая ее рядом вновь? Неужели счастье становится жизнью? Нет, чего то недостает. Жизнь по прежнему внутри меня, и счастье не решается занять ее место.
— Мама, — спросил я, — а ты обиделась, когда я сказал, что хочу жить с бабушкой?
— Что ты? Я же понимаю, что ты для меня это сказал, чтоб мы не ругались.
— Я не для тебя сказал. Я сказал, потому что ты бы ушла, а я остался. Но прости меня. знаешь, за что — за то, что я смеялся, когда бабушка облила тебя супом. Мне не смешно было, но я смеялся. Ты простишь меня за это?
И, увидев, что мама простила, я стал просить прощения за все. Я вспоминал, как смеялся над бабушкиными выражениями, как передразнивал моменты их ссор, плакал и просил извинить меня. Я не думал, что очень виноват, понимал, что мама не сердится и даже не понимает, о чем речь, но плакал и просил прощения, потому что только так можно было пустить на место жизни счастье, И оно вошло. Невидимые руки обняли маму раз и навсегда, и я понял, что жизнь у бабушки стала прошлым. Но вдруг теперь, когда счастье стало жизнью, все кончится? Вдруг я не поправлюсь?
Уличный фонарь отбрасывал через окно на потолок бело голубой отсвет, на котором черным крестом оттенялась оконная рама. Крест! Кладбище!
— Мама! — испуганно прижался я. — Пообещай мне одну вещь. Пообещай, что, если я вдруг умру, ты похоронишь меня дома за плинтусом.
— Что?
— Похорони меня за плинтусом в своей комнате. Я хочу всегда тебя видеть. Я боюсь кладбища! Ты обещаешь?
Но мама не отвечала и только, прижимая меня к себе, плакала. За окном шел снег.
Снег падал на кресты старого кладбища. Могильщики привычно валили лопатами землю, и было удивительно, как быстро зарастает казавшаяся такой глубокой яма. Плакала мама, плакал дедушка, испуганно жался к маме я — хоронили бабушку.